А Амфитеатров
Казнь
Файл с книжной полки Несененко Алексея
http://www.geocities.com/SoHo/Exhibit/4256/
Вечером семнадцатого сентября 1879 года судебный
следователь города У., Валериан Антонович Лаврухин, был в
гостях у своего ближайшего соседа доктора Арсеньева,
справлявшего именины своей племянницы Веры Михайловны.
Молодая жена Лаврухина, Евгения Николаевна, чувствуя себя не
совсем хорошо, оставалась дома. В десять часов она приняла
бромистого калия и легла в постель, наказав горничной
наведаться в спальню часам к двенадцати и, в случае, если б
Евгения Николаевна уже заснула - потушить лампу. До
назначенного срока горничная сидела в людской, играя в карты
с кухаркой и дворником; кроме их троих, барыни, да спавшего
на кухонной печи вестового, в доме никого не было. В
полночь горничная отправилась взглянуть на больную. К
своему ужасу, она увидела окно спальни раскрытым настежь, а
пол испещренным чьими-то темными следами. Бросилась к
барыне - и нашла ее всю в крови и уже холодною. Конечно,
поднялся шум, явилась полиция.
Следствие по этому делу дало такие результаты: Лаврухина
была зарезана тремя безусловно смертельными ударами колющего
орудия в горло, живот и левый пах. Ссадин, царапин и боевых
знаков на теле не оказалось, а спокойное выражение лица
умершей и положение трупа давали основание думать, что
убийца подкрался к своей жертве во время сна и поразил ее
внезапно. Из ушей покойной были вынуты серьги, с пальцев
сняты кольца, с ночного столика пропал драгоценный складень
- благословение матери Евгении Николаевны.
Спальня помещалась во втором этаже и выходила
единственным широким венецианским окном в сад; от окна
спускалась вниз железная пожарная лестница. И ее ступени и
подоконник были в нескольких местах запачканы кровью. У
окна не было задвижки; только утром в день убийства в него
вставили новое стекло вместо разбитого накануне самим
барином. От лестницы следы, такие же, как в комнате
убийства, вели к забору, отделявшему лаврухинский сад от
обширного пустыря, круто спускавшегося к реке Тве. Здесь
следы исчезали.
В убийстве был заподозрен стекольщик Вавила Тимофеев -
горький пьяница, истый бич города, полный бездомовник.
Против него говорили весьма веские улики. В одной из клумб
лаврухинского цветника нашлась отлично отточенная
окровавленная стамеска; своими размерами она пришлась как
раз по ранам Евгении Николаевны. Стамеска принадлежала
Вавиле. Утром пред убийством Вавила вставлял стекло в окно
спальни и сильно побранился с Лаврухиной из-за платы.
Вечером его видели, мертвецки пьяного, бродящим по пустырю,
вдоль садового забора. Наконец, в дополнение всего, Вавила
в ночь на семнадцатое сентября скрылся из У. Неделю спустя
его арестовали в соседнем уезде, по доносу трактирщика,
которому он предложил в залог похищенные вещи. Сапоги
Вавилы аккуратно подошли к следам убийцы.
Несмотря на столь очевидную виновность, преступник упорно
запирался и рассказывал в свое оправдание совсем
фантастическую сказку: будто он, действительно, был
семнадцатого сильно выпивши и не помнит, где заснул; на
другой день очнулся на берегу по ту сторону Твы, рядом с
собой нашел свои сапоги, а у себя за пазухой драгоценные
вещи; очень испугался, что его за такую находку засудят, и
бросился в бега. Кто подложил ему вещи, и как он попал на
другой берег Твы, - ему неизвестно. Понятно, что суд не
удовлетворился нелепым лганьем преступника, и Вавила пошел
на каторгу.
Смерть горячо любимой жены едва не убила Лаврухина; он
потерял рассудок и, помещенный в лечебницу душевнобольных,
провел около года в самой мрачной меланхолии. Потом он
поправился, пришел в память, оставил больницу, начал гулять,
бывать в обществе, ходить в гости, и особенно часто к
Арсеньевым. В У. заговорили, что Лаврухин женится на Вере
Арсеньевой, и скоро слухи оправдались.
Молодые супруги зажили отлично. Замечали только, что
Лаврухин как будто опять начал хандрить, находится в большом
подчинении у своей жены и, пожалуй, даже побаивается ее.
Так прошел еще год.
Память смерти Евгении Николаевны совпадала с днем ангела
Веры Михайловны. Семнадцатого сентября у Лаврухиных было
много гостей. Хозяин весь вечер казался очень не в духе и
довольно неудачно притворялся веселым. Вера Михайловна
делала приготовления по хозяйству и, наконец, пригласила
гостей закусить. За ужином она обратилась к мужу с каким-то
вопросом, и тогда произошло нечто неожиданное и ужасное.
Едва несчастная женщина произнесла "Валя!" - Лаврухин, как
тигр, вскочил с места, с пеной у рта и с ножом в руке,
которым только резал ростбиф. Безумного схватили, но уже
слишком поздно: Вера Михайловна упала на пол бездыханною...
- Что вы сделали, несчастный?! - в отчаянии спросил
убийцу Арсеньев.
- Теперь она не будет больше сводить меня с ума! -
отвечал Лаврухин и лишился чувств. Через три дня он умер в
больнице, ни разу не придя в себя - буйные припадки
следовали один за другим. По смерти Лаврухина, между его
бумагами, были найдены записки, где он рассказал странную
историю своей жизни. Вот что он писал.
Я получил назначение в У. семь лет тому назад. Тогда я
только что женился на Евгении Николаевне Рохаткиной. Моя
первая жена была, как все помнят, маленьким совершенством:
хороша собой, добра, как ангел, неглупа, прекрасно воспитана
и с порядочным состоянием. Она меня обожала; мне казалось,
что и я ее очень люблю. Вскоре моя страсть остыла, но мне
было совестно показать охлаждение к женщине, достойной
вечного и непрерывного поклонения, и я стал играть роль
нежного супруга, каким еще недавно был на самом деле. Порою
мне удавалось заигрываться до того, что я сам себя обманывал
и снова верил в действительность уже не существующей любви.
Но гораздо чаще ложь моих отношений к жене уязвляла меня
горьким стыдом; тем не менее, показать себя в настоящем
свете у меня никогда не хватало духа, и целые четыре года я
громоздил перед Евгенией обман на обмане в словах, чувствах,
поступках. Стыд своей трусости тяжело отзывался на мне, и
из человека, полного жизненных сил и более или менее
довольного судьбою, я сделался мрачным, унылым брюзгой.
Презирая себя за слабоволие, я все надеялся, что авось
как-нибудь, если уж я сам безвластен над собою, так хоть
счастливый случай переменит и направит мой скучный быт по
новому руслу.
В это самое время к доктору Арсеньеву приехала на житье
его племянница Вера Михайловна - отслужившая срок пепиньерка
одного из провинциальных институтов. Эта оригинальная
девушка, не особенно красивая, с холодными руками и тусклым
взором, произвела на меня весьма смутное впечатление: я
сразу ощутил тоскливое предчувствие, что она не пройдет
бесследной тенью в моей жизни, в душе моей шевельнулась
безотчетная боязнь ее, и, несмотря на это, меня все-таки,
как говорится потянуло к ней. Покойной жене моей Вера
Михайловна была глубоко антипатична: ее мертвенная
бледность, ее странный взгляд, ее холодные руки почти пугали
Евгению; а когда однажды обе женщины разговорились наедине,
то Вера, оставив обычную молчаливость, высказала столько
цинизма в своих убеждениях, столько сухого бессердечия и
безверия, что Евгения совсем растерялась и искренно пожалела
об институте, где Арсеньева была воспитательницей. Я лично,
справясь с первым впечатлением, заинтересовался Верою, как
новым лицом, как умною и развитою - совсем не похожей на
барышень уездного городишка, - девушкой. Потом я начал
находить, что она далеко недурна собою и очень изящна, и
кончил тем, что влюбился в нее. Не знаю, угадывала ли Вера
мои чувства, - в ее загадочных глазах никогда нельзя было
ничего прочитать. Она не кокетничала со мною, но и не
избегала меня Я, стыдясь своего увлечения, никогда не
говорил с ней о любви.
Однажды в июле, днем, жены не было дома. Я лежал в своем
кабинете на кушетке, закинув руки за голову, и думал о скуке
своей жизни и о Вере. Легкий шорох в гостиной заставил меня
подняться, и, отворив дверь, я увидел ту, о ком только что
мечтал.
- Вы обещали мне, - сказала Вера своим ровным тихим
голосом, - вы обещали мне позволить разобраться в старых
портретах: их у вас, вы говорили, много валяется где-то. У
меня выдалось свободное время - вот я и пришла.
Портреты были сложены на чердаке, и мы с Верой взобрались
туда. День был жаркий и знойный, под раскаленной крышей
было невыносимо душно. Вера внимательно вглядывалась в
пыльные полотна, по-видимому, совсем не замечая волнения,
овладевшего мною, едва мы остались вдвоем. А оно все росло,
росло... и вдруг безумное влечение к этой женщине, как
пламя, охватило всего меня, - и я овладел ею насильно.
Когда затем Вера взглянула в мои глаза, я задрожал. Я
увидел белое, как полотно лицо, синие искривленные губы,
широко раскрытые черные глаза, с нестерпимым враждебным
блеском. Ни стыда, ни страха, ни отчаяния - одна злоба, и
даже не гневная, а холодная, свирепая злоба легла на ее
черты. Мне стало страшно. Вера приблизилась ко мне и, не
отрывая от меня своего ненавистного взора, сказала внятными
грозным шепотом:
- Теперь ты женишься на мне, или... ты пропал!
Потом отвернулась и спокойно начала спускаться по
лестнице. Когда я собрался последовать за нею, она уже
оставила мой дом.
Раньше я был неискренним, но честным человеком, и первое
преступление легло тяжелым камнем мне на душу. Я не смел
поднять глаза на жену, стыдился видеть себя в зеркале.
Позор сознанья, что я - представитель правосудия, счастливый
семьянин, развитой человек - оказался способным на гнусный
зверский проступок, заедал мое существование, и позор был
тем более велик, что меня сильнее, чем когда-либо, тянуло к
Вере. Единственным возможным оправданием была для меня
упорная мысль, должно быть, я действительно горячо люблю,
если не мог справиться со своею страстью... Грозное лицо,
дикие слова Веры стояли в моей памяти, и мучительное
любопытство, какого мужчина не может не чувствовать к
женщине, заставившей его бояться себя, влекло меня
посмотреть на странную девушку и разгадать ее.
Мы увиделись, и судьба моя была решена. Я стал рабом
Веры и весь ушел в одну идею: обладать ею на всю жизнь,
назвать ее своею женою.
Между мною и Верой стояла Евгения.
В один темный вечер, когда в беседке арсеньевского сада -
приюте наших преступных свиданий - теплый южный вечер дышал
благоуханиями цветника, когда с синего неба смотрели на нас
большие яркие звезды - я, задыхаясь от страсти между двумя
поцелуями, ответил своей любовнице согласием на страшный
приказ убить свою жену.
С тех пор я жил словно в полусне, будто пьяный. Не
удивительно, что я оказался в состоянии убить - ударить
ножом, задушить, утопить; мой ум сроднился с идеей
необходимости убийства, и под ее давлением я мог бы опустить
на Евгению свою руку машинально, словно исполняя свой долг.
Но не понимаю, как я удержался от простого, грубого,
непосредственного нападения на жену, как мог зародиться и
вызреть в моей голове дьявольски тонкий план, которым я
отправил на каторгу невинного человека, сам оставшись выше
всяких подозрений. Я действовал как бы под внушением... О,
Боже мой! Если б я мог забыть эти безумные ночи в
арсеньевском саду, робкий свет сквозь шумящую листву
тополей, бледное женское лицо с сверкающими глазами, цепкие
узкие руки на моих плечах и тихий ровный голос,
нашептывающий мне кровавые слова!
В ночь на семнадцатое сентября я хотел освежить свою
душную спальню, встал с постели, попробовал отворить окно, и
вдруг будто нечаянным движением локтя выбил одно из стекол
рамы. Утром жена проснулась с легким гриппом и уже заранее
решила, что не пойдет на вечер к Арсеньевым. Пришел
стекольщик Вавила и поправил раму. Он запросил лишнее, и
жена с ним побранилась.
- Избавь меня от шума! - с досадой сказал я. - Заплати
ему, сколько он просит!
Евгения повиновалась, но, отдавая деньги, не утерпела,
чтобы не обозвать Вавилу мошенником и вором, и стекольщик
ушел ворча и очень недовольный.
Вавила был давно указан мне Верою, как человек, пригодный
чтобы свалить на него подозрение. Помимо своей
отвратительной репутации, он был драгоценен для меня еще вот
чем: каждый вечер он напивался до бесчувствия и принимался
буянить в своем доме; дело обыкновенно кончалось тем, что
жена Вавилы сзывала соседей и выталкивала мужа из хаты на
улицу, после чего стекольщик, покричав и поругавшись малую
толику, отправлялся спать всегда в одно и то же место - на
пустырь под забор нашего сада.
Оставив жену дома, я посоветовал ей лечь в постель. Я
был совершенно спокоен, хотя знал, что вернусь домой лишь
затем, чтоб убить Евгению. Я слишком современный характер.
У меня чересчур много совестливости, но я не знаю, не вовсе
ли умерла во мне совесть; я из тех, кто лжет, притворяется,
насилует свою натуру, лишь бы не нанести постороннему
человеку явного, хотя бы маленького, нравственного укола,
чтобы потом не выслушать упрека за это - но, во имя своего
личного спокойствия или удовлетворения господствующей
страсти, легко решается на тайное преступление над ближайшим
другом. Я нервен. Сызмальства я боялся одиночества,
потемок, крови. Годы и судебная практика закалили меня, но
и ожесточили. Я присмотрелся ко всяким страхам и научился
дешево ценить человеческую жизнь - слабую искру, погасающую
от первой несчастной случайности. В самом преступлении я
боялся одного, что застану Евгению еще не спящей и тогда не
посмею напасть на нее. Евгения должна была умереть, не
ведая, что я негодяй, продолжая верить в меня, как при
жизни: один взгляд разочарования и презрения в ее честных
глазах - и моя рука не поднялась бы на нее, я чувствовал бы
себя ее рабом.
Я кончил пульку преферанса за почетным столом и передал
место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку
молодежи. В комнатах у Арсеньевых было жарко; темный
осенний вечер заманчиво глядел из сада в окна. Вера
предложила гостям прогуляться немного на свежем воздухе.
Желающие нашлись. Между ними, конечно, был и я. Сад у
Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей
нашей компании под руку с Верой; она весело болтала со мной
и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он
остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней
аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы; здесь, у купальни,
качался на волнах маленький ялик - забава Веры. Я
почувствовал легкий толчок... сердце мое забилось. Я
споткнулся. Вера дала мне сигнал действовать.
- Какой вы неловкий, Валерьян Антонович, - досадливо
заметила Вера, - с вами невозможно идти... Динашев, дайте
мне вашу руку!
Я понемногу отстал от этой парочки. Вот они повернули в
центр сада, к цветнику, и исчезли за кустами сирени. Я
быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление
началось. Теперь у меня не было ни сомнений, ни боязни.
Мне был внятен только один призыв: "Скорее!". В два взмаха
весел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не
успел сделать и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего
Вавилу. Пьяница спал, как убитый. Я снял с него сапоги,
переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем
поднял бесчувственного Вавилу на плечи и перетащил его в
ялик, где и оставил вместе со своей одеждой. Проникнуть
незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните
отвинченную задвижку венецианского окна.
Евгения приняла на ночь бромистый калий - я сам советовал
ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру
бром подействовал сильно; отворяя окно, я немного нашумел,
но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к
кровати... Я недаром изучал когда-то судебную медицину и
присутствовал при сотнях вскрытии: Евгения умерла
моментально, без мучений; от сна она прямо перешла в объятия
смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она
мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял
с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие
убийства - стамеску - я по дороге бросил в цветник.
Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы;
я получил ее - блестящую и наточенную, как бритва - за два
часа перед тем из рук Веры, а где достала ее последняя - не
знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы - рассказ
стекольщика на суде совершенно правдив. Проходя по
арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все
мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в
кабинет Арсеньева, к преферансистам; зеркало в передней
показало мне, что я, несмотря на спешку и темноту, оделся
как следует.
- Нагулялись? - спросил меня хозяин.
- Да, - ответил я беззаботно, - сыро, знаете... Молодежи
хорошо рисковать, а у меня ревматизм.
- Дело плохое.
Сабуров вышел из пульки, и я сел за него. Играл я
отлично, не хуже, чем всегда, а между тем делал ходы совсем
машинально, потому что меня грызло беспокойство: скоро ли
прибегут из дома с известием об убийстве? Вошла Вера. На
ее вопросительный взгляд я кивнул ей головой. Она
равнодушно отвернулась. Почему-то меня покоробило ее
хладнокровие; я рассердился, и вдруг во мне что-то словно
сорвалось с места, всколыхнулось и задрожало; мои колена
невольно застучали одно о другое, а карты заплясали в руках.
Могучим напряжением воли я сдержал этот нервный припадок -
тогда он принял другую форму. Истерическое удушье шаром
поднялось от диафрагмы к горлу, и я, едва дыша, чувствовал,
что если не проглочу этого шара, то он меня задушит, а чтобы
проглотить его, я непременно должен сперва заплакать...
Наконец, убийство обнаружилось: мне дали знать, и,
опрометью добежав домой, я упал на тело своей жертвы в
непритворном обмороке
Рассказывать свою жизнь в лечебнице я не буду. Я не
жалел Евгении и не страдал муками совести: я не верю в
бессмертие, а раз его нет - так чего же стоит жизнь, что
ужасного в ее потере? И самоубийство не страшно, и убийство
не жестокое дело, не преступление. Свои больничные дни я
проводил, лежа на кровати и устремив глаза на медный
отдушник печки Меня занимало, как под моим пристальным
наблюдением он мало-помалу расплывался в большое светлое
пятно и на фоне его я видел разные странные фигуры, лица
знакомых, а чаще всего Веру. Сторожа утверждали, будто я
часто разговаривал сам с собою, но я не замечал этого.
Вообще, не решусь сказать, был ли я вполне нормальным
умственно в то время. Скорее нет: уж слишком апатично
жилось мне и думалось в лечебнице. Сколько помню, я тогда с
удовольствием сосредоточивался лишь на двух мыслях - что мне
надо притворяться сумасшедшим и что я скоро женюсь на Вере.
Арсеньевы изредка навещали меня.
Наконец, я выздоровел. Женился.
Тут-то и ждало меня возмездие. В день свадьбы я был
сильно взволнован; у меня как-то особенно болела голова -
боль, вроде мигрени, шла от затылка двумя ветвями к вискам -
и все летали мушки перед глазами. Помню также, что в тот
день я несколько раз ошибся в распознавании цветов, хотя
раньше никогда не страдал дальтонизмом. Под венцом я,
совсем больной и расстроенный, едва крепился, чтобы
выдержать церемонию до конца прилично, с достоинством.
Священник предложил нам поцеловаться. Я взглянул на Веру -
и кровь застыла в моих жилах, голова закружилась, я чуть не
закричал от испуга, едва устоял на ногах: из-под
венчального вуаля на меня смотрело совсем не Верочкино лицо
- предо мной стояла Евгения! Она выглядела здоровой,
румяной, кроткой, веселой, как при жизни: она улыбалась...
И это лицо я должен был поцеловать! Я сознавал, что брежу,
галлюцинирую, но - какая страшная галлюцинация! Призвав на
помощь всю силу духа, я быстро дотронулся до своего левого
глаза - давление на сетчатку лучшее средство прогнать обманы
зрения: видение исчезло. Я снова узнал Веру; она смотрела
на меня с выражением крайнего изумления и беспокойства: так
изменился я в лице!
Когда я рассказал Вере, что случилось со мной, она
расхохоталась. Эта женщина никогда ничего не боится, ничем
не волнуется и над всем смеется! Прошло несколько дней; мне
стало лучше, голова меньше болела, настроение было
спокойное. Вдруг, в один вечер, когда мы с Верой сели за
ужин, галлюцинация повторилась с прежней отвратительной и
беспощадной ясностью. Я оттолкнул тарелку и встал из-за
стола, задрожав, как лист. Вера догадалась.
- Тебе опять причудилось? - спросила она со своим
обычным сухим смехом, но и слова ее, и глумливый тон, вместо
того, чтобы ободрить, привели меня в еще больший страх: я
слышал голос Веры, а продолжал видеть Евгению. Так длилось
несколько секунд.
С того вечера приговор моей жалкой участи был определен.
Галлюцинация посещала меня все чаще и чаще; Вера по
нескольку раз в день превращалась для меня в Евгению;
просыпаясь ночью, я то и дело узнавал рядом с собой, на
подушке, голову своей погибшей жертвы, не выносил этого
зрелища и будил Веру, а она злилась, что я не даю ей спать
своими безумствами. Ни хлоралгидрат, ни морфий не помогали
мне. Я принужден был бояться присутствия своей жены;
заслышав ее шаги, я всякий раз с невольной дрожью думал: "А
вдруг она сейчас войдет, и снова повторится проклятое
видение?" - и мои опасения почти всегда оправдывались. Я
стал дичиться Веры, запираться от нее, но ведь мы - муж и
жена, у нас не проходит часа без невольной встречи, а
встречаться так жутко, так нестерпимо тяжко!.. Расстаться
бы, разлучиться совсем - так воли нет: я люблю Веру, да и
не пустит она меня от себя! И кто мне поручиться, что в
другом месте, другая женщина не сделается для меня предметом
такой же - а, может быть, и еще худшей галлюцинации? Мозг
мой поражен и не способен на правильные отправления - я
слишком много видел чужого безумия, чтобы притворяться
теперь, будто не сознаю своего. И если оставить Веру, за
что же тогда погибла Евгения? Я человеческую жизнь отдал за
право владеть ею и скорей погибну, чем уступлю взятую с бою,
омытую кровью добычу!
Но как утомили и ожесточили мой бедный ум эта жизнь под
вечным страхом, эта постоянная пытка зрения, эти бесконечные
сомнения! Что делать, как быть, как жить дальше? Я
преступник, я злодей, но казнь моя выше меры, и я проклинаю
мстительный призрак моего воображения! Когда он является ко
мне, я ненавижу его и, вопреки своему страху, готов
броситься на него и истерзать его образ, как он сам терзает
мою душу, и только убеждение, что я болен, что меня пугает
ложная мечта, что под оболочкой призрака скрыта моя любимая
Вера - только это убеждение, еще присущее моей отуманенной
мысли, сдерживает меня, и я в бессильной злобе кусаю себе
руки, но молчу и терплю. Но что, если все это так и
продолжится? Если мой ум еще больше ослабнет под тяжестью
ежедневных грозных впечатлений? Если последнее спасительное
убеждение погаснет? Мне страшно... я не хочу заглядывать в
будущее...
А голова все болит и болит, день ото дня все сильнее,
резче, назойливее, и черные мысли стучатся в нее громко,
самоуверенно, как полновластные хозяева. И откуда взялись
они - мои злые мысли? Неужели он - голос пробудившейся от
долгой спячки совести? Если да, почему же я один изнемогаю
под бременем ее проклятия? Отчего Вера спокойно спит,
сладко ест и пьет, а я сам не свой мыкаюсь по свету, как
Каин, отвергнутый Богом? А ведь она больше виновата, чем я:
она была злою волей моего преступления, я - только
орудием...
Жена идет. Я слышу шелест ее платья. Вот в моем
настольном зеркале отразилась ее фигура... Опять Евгения!
Опять!..
Боже мой! Да когда же и чем же кончится этот ужас?!